Об известных всем

— Вот тут будет висеть мемориальная доска: «Здесь жил и от этого умер Зиновий Гердт».
Обряжать притерпевшуюся обыденность в карнавальные одежды шутки — удел избранных. Не хохмить, не тужиться в остроумии по каждому поводу, а вот так — обряжать с легкостью — Гердт умел.
Однажды Зяма, Леша Фатьянов и я поехали в Ленинград. Денег у нас почти не было, но так как  всем нам светили питерские гонорары, мы, шикуя,  поселились в «Астории». Но дни шли, а денег нам  не платили. Мы уже таились от администрации гостиницы. Но в один прекрасный вечер нас ухватила съемочная группа: герою фильма актеру Хохрякову требовалось для съемок пальто. А найти такой огромный размер они не могли. И вдруг — Фатьянов, высокий, могучий:
— Дайте, пожалуйста, пальто в аренду. Мы оплатим.
На доходы со съемок фатьяновского пальто мы протянули три дня до получения первых гонораров. Гердт окрестил спасительную одежку «труппа из тулупа» и каждый вечер разыгрывал мини-спектакли, где в разных амплуа выступало это самое пальто. И так во всем.
Так сложилось, что мое личное сотворчество с Гердтом ограничилось, в основном, придумыванием всяких «штучек» для домашних «капустников», без коих наши сборища не мыслились. Особенно встречи Старого Нового года, когда мы, собравшись в чьей-нибудь квартире или в мастерской друга-художника, кидали по трешке в ритуальный цилиндр — шапокляк. Данный головной убор был одним из трех трофеев, вывезенных моим мужем-победителем из поверженной Германии. А именно: модель самолета Ю-87, взятую мужем Лешей со стола Геринга. Раз. Картину, купленную на берлинской барахолке, с изображением актрисы в костюме пажа. Леша говорил, что приобрел ее для того, чтобы жениться на женщине с такими ногами. Как, по его уверениям, и поступил. Два. Третий трофей — цилиндр, который потряс его, ибо был знаком неведомой советскому человеку роскошной жизни. О! Этот нервный рывок, обращающий сонный блин шапокляка в щегольскую трубу, с вороненым лоском атласной поверхности! (Вспоминая эшелоны ценнейшего барахла, которые гнали из Германии генералы и многие офицеры, стоит признать, что улов моего капитана был невелик. Хотя по роду деятельности Леша каждую неделю летал в Москву на ведомственном самолете.)
Так вот. В цилиндр бросались трешки, и кого-нибудь гнали за водкой и закусью, вполне бесхитростной — соленые огурцы, квашеная капуста, батон вареной колбасы. Картошка варилась заблаговременно. Меню не меняли даже наши возросшие со временем доходы.
Стол таким образом был, так сказать, моментального изготовления. А вот художественная часть создавалась загодя и со всей ответственностью. Саша Галич устраивал «Премьеру песни», непременно юмористической, знаменитый архитектор Юлик Шварцбрейм и художник «Мосфильма» Дода Виницкий на гигантских листах ватмана рисовали карикатуры и плакаты «на тему», Тимур Гайдар (отец будущего премьера) сочинял «приказы по флоту», ибо заведуя военным отделом «Правды», имел звание контр-адмирала. Мы с Гердтом верифицировали эпиграммы на всех присутствующих, состав которых в разные годы менялся.
Почти никого из участников тех празднеств нет на этой земле, но я упрямо, хоть и в одиночку, да порой с помощью моих дочки и внучек, блюду традицию: на всех наших семейных сборищах эпиграммно-капустный антураж присутствует. Гости новых поколений подтвердят.
Зяма в соавторстве с драматургами Мишей  Львовским и Исаем Кузнецовым задумали пьесу о  человеке, пришедшем в наши дни из прошлого. В каком именно качестве они вовлекли в это предприятие меня, сейчас уже не помню. Помню только, что мы сочинили для грядущего спектакля песню с припевом: «Липа цветет, липа цветет…» Впрочем, двусмысленность данной строчки была обнаружена нами сразу по сочинении. Выходило, что то ли наша жизнь была «липовой», то ли сам замысел — «липа».
Так или иначе — пьесу не написали. Но радостный процесс обминания слов, разделенный с Гердтом, испытала. «Дух и нюх» текста он ощущал каким-то шестым чувством. В каждом жанре на свой манер.
Как известно, Гердт был хром. Хромой артист на сцене и в кинокадре — нелепость! Так считалось, так считал сам Зяма. Чем и определено его тридцатилетнее манипулирование руками и голосом за ширмой театра кукол. Но однажды его пригласили в кино.
У Образцова в то время шел спектакль «Чертова мельница», где Гердт играл черта первого разряда, такого быстрого, легкого, саркастичного.
Однажды Зяме позвонил режиссер Васильчиков, который занимался дублированием заграничных фильмов: «Зиновий Ефимович, у нас есть французская картина, где за кадром некий голос историка комментирует, шутя, все, что происходит па экране. Попробуйте прочитать это в манере вашего черта».
Речь шла о знаменитом ныне фильме «Фанфан-Тюльпан». Зяма не только прочел, но и переделал текст ближе к своей «чертовой манере». После этого Гердта без конца стали приглашать па чтение и написание закадровых текстов.
Это было не только статьей, параграфом в его рабочей биографии. Но и в моей, что для каждого человека эгоистически особенно важно.
Надо сказать, что закадровый текст — стихия особая.
Во времена античные голос, звучащее слово способны были, обязаны были приковывать к себе внимание, побуждать к действию чужую мысль, высекать слезы и радость. Голос актера и голос оратора.
Власть звучащего слова была почти абсолютной. Ведь грамотность, тогда — удел немногих, лишь избранным приносила привилегию сопереживания с авторами трагедий и философских трактатов.
Через века изобретение Гутенберга, казалось бы, понизило в ранге значительность «публицистических бардов». Истинным властителем умов стало слово печатное.                      И чем шире становилась читательская аудитория, тем властительнее оно оказывалось.
И вдруг произошло удивительное: в XX веке слово звучащее снова обрело утраченные права. Не только на радио, в звукозаписи, но и в кино, на телевидении слово, побратавшись с картинкой, явилось в новом облике.
Для меня оно стало одной из профессий, любимых. Не могу сказать, что Гердт был моим учителем в этом ремесле или образцом для подражания. Нет. Но именно его работы заставили меня задуматься над некими свойствами и секретами данной деятельности.
Надо сказать, что в те времена авторский текст хотя использовал все литературные тропы (метафоры, инверсии и т. д.), но обязан был быть лишенным личностности. В смысле — не полагалось говорить «Я считаю, я подумал, я хочу так».              К тому же царствовала почти безъюморная манера рассказа.
А Гердт нагло все поломал. Говорил именно Он, хотел шутя, хотел даже чуть брезгливо. Только в его, гердтовской манере. И я, услышав Зямины комментарии, пустилась и в собственные поиски.
Побудил меня Зяма еще к одной редактуре моих текстов. Придя в журналистику из поэзии, я грешила избытком литературных украшений в кино- и телерассказах. (Отчасти грешу и ныне.) Очень уж боялась, что мой комментарий будет не древом, а информационным обструганным бревном. Вслушиваясь же в Зямины вполне «красивые» слова, обнаружила, что они лишены излишеств. Поняла, что хрупкая граница экрана, отделяющая говорящего от слушателя, имеет свою загадочную «таможню». Только истинно необходимое зрителю должна пропускать она. Избыточное, необязательное — это вредная «контрабанда», служащая лишь тщеславию комментатора, хвастающегося своими приобретениями. Вываливая бесконтрольно свой «багаж», рискуешь утопить в пестрых подробностях концепцию экранного рассказа, то есть главное.
Не думаю, что Гердт специально размышлял над спецификой экранного повествования. Она была  дарована ему безупречным чувством слова, вкусом.
Насколько помню, мы вообще только раз всерьез говорили об этой материи. Но в том разговоре мне открылось еще нечто важное.
Как часто бывало, читали друг другу и себе стихи.
Я начала мандельштамовское:

Я слово позабыл, что я хочу сказать…

Гердт завершил стихотворение, кончающееся:

Но я забыл, что я хочу сказать, -
И мысль бесплотная в чертог теней вернется.

Мы пытались расшифровать, что значит для поэта «слово позабыл». Не отказ же памяти. Нет. Вернее — не дал земных одежд и черт чувству и мысли, их тени, которая в своем «чертоге» продолжает бесплотное, но тревожащее существование.
А отсюда уже пошли дальше, ища отмычки к овладению зрительским восприятием.
Самое сложное, зачастую недостижимое — это вызвать в зрителе-слушателе ощущение, что твой авторский «чертог» не пуст, что он обитаем, населен бесплотными тенями мыслей, чувств, для которых ты, может, и не нашел слова. Что произнесенные слова лишь авангард смысла. Тогда твой зритель-слушатель отомкнет и собственный чертог бесплотных теней, и собственные мысли и чувства, не дублируя твоих, сформулированных, возникнут в нем.
Тогда же Зяма похвалил мой последний фильм. Похвалил довольно странно. Картина эта, сделанная с известным режиссером, ему не понравилась. И он сказал: «Ты молодец. Замечательный фильм. Для слепых».
Видимо, хотел сказать, что единственное достоинство фильма — текст.
Он неправ. В кино и на телевидении текст, живущий отдельно от картинки, бесхозен и бесправен.
Но еще и еще раз повторяю: в обращении со словом, в чутье его знаю мало равных Гердту.
Даже о своих многочисленных браках он рассказывал, чувствуя веселую плоть слова. Один из его тестей был крупной шишкой в Средней Азии. Зяма отзывался о собственной жизни: «Влачу среднезятьское существование». Другая его жена была скульптором. Лепила фигурки, игрушки. Он называл это: «детский лепет».
Надо признать, что Зямина любовная летопись содержит и факты горестные, когда он становился жертвой именно пристрастия к словесным затеям. Скажем, в дни молодости Зяма нежно и проникновенно был влюблен в неведомую мне барышню. Роман шел по восходящей и, по замыслу героини, должен был достичь пика во время профсоюзного концерта, когда она исполняла романс «Не пой, красавица, при мне…».
Концерт произошел, исполнение также. Зрелище оказалось прелестным. Но что до «слышаша» — увы! Под впечатлением обоих этих компонентов Зяма тут же написал стихи:

Зачем ты вышла в платье белом,
Зачем в вечерней тишине.

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32