Об известных всем

Мы с одинаковым восторгом могли смаковать загадочности рублевской «Троицы» и нестыковки в Олеговом адюльтере (или моем увлечении).
Недавно навсегда ушел и он. Провожая его на гражданской панихиде, я думала о недавнем разговоре, когда он сказал:
— Омерзительность болезней не только в том, что они лишают свободы поведения. Боли и немощи отнимают возможность уйти достойно и свободно. А я бы хотел быть независим и свободен до конца. Это так заманчиво — держаться перед Костлявой свободно. Как Сашка держался перед камерой.
Олег часто повторял это: «Как Сашка».
Да, Каверзнев свободно держался перед камерой. Но он свободно держался и с любым собеседником, какого бы высокого ранга тот ни был. Помню, мы вместе с ним брали интервью у руководителя Венгрии Яноша Кадара и вождя итальянских коммунистов Луиджи Лонго. Каверзнев беседовал с той свободой, которая не покушается на панибратство или выпячивание собственного «я». Он разговаривал с той естественностью, которую дает лишь одно качество: человеческое достоинство, если ты обладаешь им по праву.
Пожалуй, ничто не требует от многих такой изнурительной обработки натуры, как достижение естественности. Естественность ведь вовсе не пренебрежение общественными нормами или нянчанье своей индивидуальности. Право быть самим собой не прописано в декларациях прав человека. Наверное, потому, что это право не может быть всеобщим, оно — удел избранных.
Я сказала, что Саша был естественен в любой беседе, невзирая на ранг собеседника. Он и земные радости принимал как естественное состояние природы.
Поездки, посиделки, гулянки с ним меньше всего можно было окрестить «времяпрепровождением». Он никуда это самое время не препровождал. Он давал времени течь и купался в его течении.
Помню, заканчивался срок Сашиной работы в Венгрии, через несколько дней предстояло вернуться в Москву. Я тоже завершила очередное пребывание в будапештской клинике.
Мы решили отпраздновать прощание с Будапештом, для чего я выпросила разрешение медицинских властей.
— Поедем в самое роскошное заведение, — сказал Саша.— У вас есть вечерний туалет?
Туалет был. В тот раз я задержалась в Венгрии на полгода, а посещение официальных приемов требовало соответствующего обмундирования. Чемодан с «вольной» одежкой хранился в гостинице у Чухраев. Знаменитый кинорежиссер Григорий Чухрай и его жена Ира тоже были частыми гостями в Венгрии, где Гришу очень чтили. Поехали к ним.
В чухраевском номере я выволокла платье, красивое вполне платье из серебряной парчи, туфли и тут обнаружила прокол. Туфли были на высоченном каблуке, я самонадеянно решила, что и после клиники сразу загарцую. Как бы не так! Я и удержаться-то на каблуках не могла.
Извинившись, Саша сказал, что ненадолго отлучится, забыл какие-то бумаги в офисе.
Через полчаса он протянул мне коробку с серебряными туфлями на низком, удобном каблуке: «— Вы мне очень облегчили задачу, я никак не мог придумать для вас сувенир в память о Будапеште.
Ресторан был действительно роскошным, что засвидетельствовало поданное нам меню. Не без смущения я прочла:
—    Яйца под майонезом — 250 форинтов. Надо сказать, указанная сумма тогда равнялась стоимости приличных туфель. Разумеется, правда, не моих фирменных серебряных. Саша хохотнул:
—    Чьи же это яйца?.. Ну и фиг с ним. Потянем, сегодня все потянем.
Сказать по правде, употребил он не словосочетание «фиг с ним», а иное наше российское выражение беспечности. Потому тут же добавил: «Простите». На что я  великодушно заметила:
—    Ну что вы! Потомку Бодуена де Куртене положено пользоваться всеми богатствами русской лексики.
Так оно и было: прославленный лингвист, автор знаменитого «Приложения к толковому словарю Даля» приходился Саше, похоже, дедушкой. А в «Приложении» содержался наш замечательный ударный лексикон, без которого речь русского человека дистиллирована и фригидна. Хотя Даль этими россыпями застенчиво пренебрег.
В своей, так сказать, разговорной практике Саша (во всяком случае, в моем присутствии) трудами предка не пользовался. Поэтому сказал кельнеру по-венгерски нечто галантное, хотя, по утверждению филологов, именно венгерский предоставляет нашим крепким выражениям достойные адекваты.
Так или иначе, ни драгоценные яйца, ни прочие иноплеменные кушанья, изготовляемые в нашем присутствии на полыхающем зеркале подкаченного к столику модернового очага, соответствующих затрат не стоили. Куда вкусней была закусь в харчевнях и бессонных «нон-стопах», которых в ту ночь мы сменили множество.
Под утро вернулись в клинику. Мне необходимо было быть на месте до прихода врачей.
Пространство было обставлено тяжеловесными тенями казенных атрибутов больничного вестибюля. Или предметами, обращенными в тени постным светом немощной лампочки. А может, зал был загроможден сгустками особых запахов, селящихся навсегда в подобных заведениях.
И вахтер сонный, грузный, дремавший за своей конторкой, тоже казался плотной тенью, сгустком запаха.
Серебряный хвост моего платья поймал немощный лучик потолочного светильника, смахнул одну тень, другую и подкрался к вахтеру. Отчего тот привстал, бессмысленно уставившись на меня. Нет, даже с испугом. Что неудивительно.
Возникновение некой дамы, спеленутой серебряным одеянием в предрассветном унылом помещении, привычном только к серому стаду больничных халатов, обращало происходящее в нелепую фантасмагорию.
— Завтра беднягу переведут в психиатрическое отделение, — сказал шепотом Саша и помахал мне рукой: — Бог в помощь!
Но вахтер все-таки буркнул положенное:
Вы куда?
К себе, в изолятор.
Моя палата, где я находилась на реабилитации, помечалась табличкой «Изолятор». Слова эти «изолятор», «реабилитация» в сознании советского человека тех времени имели смысл, связанный только со сталинскими репрессиями. Поэтому все мои московские друзья не упускали случая съязвить в письмах: «Так, значит, все-таки ты не «без права переписки»? И какой срок тянешь?»
Чтобы достичь палаты, надо было миновать несколько постов. И везде заспанные сестрички или санитарки, бессмысленно пялясь на мои серебряные одежды, не могли понять, что за чертовщина творится в чинных и бесцветных владениях клиники.
Назавтра, как мне рассказали, они спрашивали друг друга: «Тебе ночью ничего не привиделось?»
А Саша подвел итог фантастическому происшествию:
— Как замечательно хлебнуть хоть малость кафкианства! А то что у пас с вами за жизнь? Все публицистика да публицистика…
Будто скучал в профессии.
Каверзнев был блестящим публицистом.
В политическом фильме, публицистической передаче мы иногда грешим, я бы сказала, «избытком страсти», заменяющим аргументацию. Восклицательные знаки порой предпочитаются кавычкам, то есть неопровержимости документации. При всей логической отточенности мысли, безупречной конструкции аргументов Каверзнев был доказателен еще и потому, что в его арсенале документ становился оружием, бьющим без промаха. В этом тоже проявляла себя каверзневская свобода владения материалом. Он перерывал груды источников, чтобы найти единственно необходимый и беспрекословно убедительный аргумент для возможного оппонента.
«Бесстыдство Пол Пота поразительно, — говорил Каверзнев в фильме «Весна в Пномпене». (Речь шла не только о личных «достоинствах» кампучийского палача, но и о бесстыдстве политика. Г. Ш.) — Когда Пол Пот, еще только стремившийся к власти, отсиживался в джунглях, тщательно скрывая свои замыслы и нуждаясь в поддержке, он писал в Ханой: «Все наши победы неотделимы от поддержки наших братьев и товарищей по оружию, каковыми являются партия и народ Вьетнама»».
И дальше Каверзнев приводит текст листовки, отпечатанной в Пномпене через год: «Помните, что вы находитесь здесь на кампучийской территории. Кампучийская территория простирается до Сайгона».
Каверзнев не тратит «экранную площадь» на долгие разговоры о беспринципности Пол Пота и его цезарских амбициях. Вольтова дуга двух документов высекает свет истины.
Трагедии Кампучии в мировом кинематографе посвящено немало фильмов. Однако Каверзнев дважды возвращался к этой теме, не боясь повторений уже сказанного кем-то.
В фильме «На перекрестках Кампучии» есть эпизод разговора автора с убийцами сотен безвинных сограждан. Выродки, насильники, вурдалаки.
«Нужно усилие воли, — говорил Каверзнев, — чтобы подавить в себе гаденькую, мстительную мыслишку: вот им бы тот режим да тот рацион, на котором полпотовцы почти четыре года держали весь народ».
Движение души закономерно, едва ли не каждый испытал бы такое. Но Каверзнев все-таки оговаривается: «гаденькая, мстительная мыслишка». Отношение к увиденному и осмысление его не вправе быть в плену у чувства. Нужна мировоззренческая позиция. Она диктует Каверзневу и формулу, и стиль отношения.
У чувства нет формул. У мировоззрения они есть. И при всей их сложности они безупречны только в том случае, если безупречно мировоззрение. Но они действительно сложны: их не уложишь в четыре действия арифметики. Формула отношения к врагу, даже вчерашнему, не несет в себе всепрощения. И не нужно так понимать сказанное Каверзневым. Недаром в другом эпизоде он же говорил: «Я верю в истину, провозглашенную без малого двести лет назад в Парижском конвенте: «Милосердие тоже революционная мера». Но я не решился бы сказать, что в Кампучии это достаточная мера. Нет. И пусть нам не покажется странным, но силой оружия надо защищать и этих людей». («Красных кхмеров», запуганных или оболваненных, превращенных в бандитов. — Г. Ш.)
И еще. Полпотовская шайка не просто превратила страну в тюрьму под открытым небом. Она загнала человеческую мысль в казематы тупого догматизма. Только широта мышления может убедительно облечить слепоту правителей, пытающихся ограничить зрение народа шорами бессмысленных догм.
В полпотовских реестрах священнослужители числились «бандой реакционеров  № 5». Стоя у чудом уцелевшей пагоды, рассматривая наивные настенные рисунки, в которых люди пытались обрести душевную опору, Каверзнев размышлял:

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32