Все только начиналось

Поставить спектакль надо было за двадцать восемь репетиций, потому что должен был приехать Фидель Кастро. Я очень быстро закончила «застольный» период еще и потому, что пьеса была написана языком плаката, поэтому было совсем мало вторых планов. Я сделала мизансценировку, Равенских все это посмотрел, и ему только надо было за это взяться. Но как успеть, если он раньше часа, а то и половины второго в театр не приезжал. Меня вызвал директор и говорит: «Светлана, спасай. Я дам тебе машину, и ты каждое утро будешь ездить за ним домой». Я беру машину и еду. У него за дверью шум льющейся воды. Звоню — никакого ответа. Я поворачиваюсь спиной и начинаю стучать ногами в дверь. Тогда он подает голос: «Чего тебе?» Я: «Машина внизу, я приехала за вами». Он отвечает, что сейчас выходит. И появляется не раньше часа.
Я поняла, что так мы каши не сварим. Пришла к директору и сказала, чтобы больше машину мне не давали, я буду брать такси. Беру такси, подъезжаю к дому, опять то же самое. Стучу.
— Что тебе?
— Борис Иванович, я за вами приехала на такси, жду внизу, счетчик работает.
Через полчаса он сидел в машине. Только таким способом я смогла привозить его к двенадцати часам на репетиции. Работал он как вол, он всегда так работал.
И того же требовал от актеров. Спектакль получился на одном дыхании. Ему уже некогда было отодвигать актера в мизансцене на два-три сантиметра.
Эмоции на премьере были такие, что зал стоял десять минут и орал «Браво!» и «Да здравствует Куба!»
Борис Иванович, как ребенок, радовался успеху, комплиментам. Бегал во время спектакля из своего кабинета (таировского кабинета, который он сохранял в неприкосновенности. Лишь все столы были завалены бумагами, и только он имел право прикасаться к ним). И вот он бежал из кабинета в свою ложу (тоже таировскую) и за занавеской ждал окончания спектакля. Кланялся чаще из ложи, реже — со сцены (ведь тогда надо было надевать белую сорочку).
Он не терпел критики, которая, кстати сказать, не всегда была справедливой. Его ругали за излишнюю музыкальность, за якобы подражание Всеволоду Мейерхольду. Но это неправда. Он никогда ему не подражал, хотя Мейерхольд был его единственным учителем. Он увез Равенских с первого курса Ленинградского театрального института в Москву, сделал своим ассистентом режиссера, его, простого крестьянского парня из деревни под Белгородом, и научил всему. Борис Иванович всегда потом шутил, что он — единственный в стране профессор без высшего образования.
Да и музыкальность была у него собственная. Так пела его крестьянская душа, его соловьи из детства Я помню, как плакала на репетиции «Поднятой целины», в сцене приема Нагульнова в партию, — она вся шла под музыку его любимого Георгия Свиридова. А любовные сцены Павки Корчагина из «Как закалялась сталь», прекрасно сыгранные начинающим тогда Алексеем Локтевым! Нет, Равенских был, конечно, необыкновенно талантлив, хотя истязал и себя, и актеров, и нас, работавших рядом, — в поисках совершенства.
Поэтому я всегда считала, что ему надо работать в более плотном режиме, в цейтноте.
Все было прекрасно до тех пор, пока я не нашла пьесу, которую захотела поставить. Он мне говорил. «Найдешь пьесу и ставь».

«СМЯТЕНИЕ»
Мой первый спектакль в Москве
Пусть берут его искусство
Задарма.
Сколько требуется чувства
И ума!
Давид Самойлов
Я нашла. Это была пьеса румынского драматурга Лавинеску. Называлась она «Смятение». Она не была шедевром, но в ней было то, что мне всегда нравилось — неукротимые романтические характеры. Я уже научилась видеть форму спектакля. Когда я читала пьесу, я уже точно знала, что буду делать в первый период работы, я уже видела, что буду делать на сцене. Я пригласила художника Сумбаташвили. Он безупречно чувствовал форму спектакля. Это деревушка, куда приезжает врач из Бухареста с молодой красавицей женой из очень богатого дома и попадает в эту глухомань. Мы с художником нашли образ: мостки, которые ведут в море. Они разновысокие, потому что это была рыболовецкая деревушка, где у каждого свои мостки, а сверху на балках спускались сети, рыбацкие сети. Они были вместо занавеса, опускаясь то на одну площадку, то на другую.
И я почувствовала свет. Свет, который несет этот врач. И ту затхлость, ту неприемлемость всего нового в этой деревне. Поэтому я одела всю деревню в черные одежды, оставив чуть-чуть национального колорита. На праздники они одевали цветные фартуки и косынки. А в будни все были в черном.
Там была одна сцена, когда врач делал операцию девочке, которую привезли слишком поздно. Он оперировал, но спасти ее не мог. Она умерла. После этого он в белом халате, и с ним медсестра в белом. Они находятся на самом верхнем станке декораций, а внизу эта черная, шевелящаяся масса, готовая его растерзать. Две силы. Два разных мира. Люди в черном в едином порыве несутся к нему наверх —  растерзать. Их останавливает сестра и мелодия флейты.
Раутбарт имел неосторожность на художественном совете сказать: дескать вы, Борис Иванович, вырастили очень талантливую ученицу. Если бы была одна только эта сцена, я бы уже понял, что вы вырастили режиссера.
Борис Иванович переварить этого не смог, хотя я была его продукт. Я была сделана его руками. И, тем не менее, этого пережить он не мог.
С того момента он пытался меня уничтожить как режиссера. Он понял, что я вырвусь из-под его рук. А «негром» кто будет? Еще его возмущало, что актеры сказали ему: «Не надо вмешиваться в спектакль, у нас все идет нормально». И только один человек из всего состава меня предал. Это был Юрий Горобец. Я ему этого простить не смогла. Не могу понять, почему он это сделал. Может быть, он хотел играть главную роль. Так или иначе, но он меня предал. Он пришел к Равенских и сказал: «У нас полная запарка, и вы должны вмешаться».
И Борис Иванович пришел на репетицию. Он мне сказал: «Ты не волнуйся. Я только посижу в зале. Я ничего не буду делать. Ну, что мне нужна моя фамилия в твоей афише? Он просидел тихо только полчаса. Потом стал вмешиваться в сюжетную линию спектакля. Я держала себя в руках, крепилась изо всех сил. Но когда он вышел на сцену и стал менять мизансцены, стал ломать спектакль, я поняла, что еще пятнадцать минут — и ничего не останется от моего замысла. Я вылетела на сцену, и весь мат, которому я научилась у Бориса Ивановича, вылился в крик. Я кричала матом. Он остолбенел и потом ушел.
После этого Коля, рабочий сцены, подскочил ко мне, целовал руки, обещал сделать для меня все, что угодно — спускать вручную эти чертовы сети хоть сто раз в день.
«Любушка! Если изображать жизнь человечества как борьбу, а путь каждого как восхождение на Голгофу, то тебе достался в театре самый тяжелый крест, а истязатель твой меркнет перед всеми Христовыми гонителями.
Что мне писать об этом, никто этого не знает лучше, чем ты. Труппы не бойся, она не сможет поколебать твоей веры в себя. Это его стиль, к этому они привыкли. Крепись, постарайся быть умницей. Мобилизуй всю без остатка волю свою. Разумеется, ты не Равенских, но если бы ты им была, то не работала бы с ним у него. «Смятение» по зубам твоим безусловно. Сожми зубки свои, если сил не хватает, просто остервеней. Не дай убить внутри себя веру. Заяц, я давно тебе говорил, что начало самостоятельной работы, это, возможно, конец работы в этом театре. Надо быть к этому готовой. Ни в коем случае не сдаваться — бороться до конца». Твой Гриня.

Самое трудное началось при выпуске спектакля на гастролях в Сочи. Жара. Рядом пляж. Все отдыхают. А я мучаю труппу на репетициях. Предпусковой период — самый противный. Я несказанно благодарна актерам, которые стояли за меня горой и выстояли. Но Равенских сделал еще одну вещь — назначил премьеру на утро. Правда, в этот же день был и вечерний спектакль.
Утром все прошло прекрасно. Зритель нас принимал хорошо. Представление получилось очень ярким. Этим я тоже обязана Равенских — многое у него взяла. Но после вечерней премьеры меня вызвали на сцену актеры. Я вышла. В спектакле было много музыки, и я подошла к оркестровой яме и подняла оркестрантов, чтобы они тоже могли поклониться. Какой же он мне устроил скандал после этого: «Какое право ты имеешь поднимать оркестр? Кто ты такая? Это только я имею право поднимать оркестр».
Перед самой премьерой я дала Грише телеграмму: «Приезжай немедленно, я без тебя не выдержу». Гриша прилетел, купил бутыль валерьянки в аптеке. На следующий день солидно пополнил запас. А когда пришел на третий день, аптекарша вызвала милицию: «Посмотрите, он скупает всю валерьянку!» И Грише пришлось объяснять, что он не наркоман, а отпаивает валерьянкой нервного режиссера. В день премьеры, после того как меня отчитал Равенских, я пришла в номер, который был весь завален красными гвоздиками. Гринька знал, что это мои любимые цветы. Он умел быть рядом и поддержать, когда мне было трудно.
Когда мы вернулись в Москву, и здесь прошло несколько спектаклей, в «Советской культуре» появилась рецензия Путинцева. Я его тогда не знала, по-моему, он был завлитом Детского театра. Такой доброй рецензии в своей жизни я не встречала никогда. Было впечатление, будто человек почувствовал, что мне нужна поддержка. Кончалась рецензия тем, что «у нас появился новый режиссер, и добрый путь ему в добрый час». Появилась еще одна рецензия, в «Театральной жизни». Вот несколько фрагментов из нее для создания картины: «Спектакль «Смятение»» — дебют Аннапольской на столичной сцене.
До сих пор ее фамилия появлялась на афише лишь в качестве сорежиссера в постановке «Романьолы». Это последнее обстоятельство немаловажно для оценки ее работы как дебютантки, и в ее режиссуре заметно сказывается влияние главного режиссера театра («Конечно, я сама это знала, но это была моя работа, в которой я по-своему переосмыслила все, что от него получила».) Хорошо это или плохо? В спектакле ясно ощутимо стремление облечь идею, содержание пьесы в яркую, театральную форму, придать действию энергичный, напряженный ритм, сделать сценическое действие броским, красочным и по возможности насытить его музыкой, пением, танцами.

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49